Братья Карамазовы - Страница 155


К оглавлению

155

– Двесьце проиграл, пане. Еще ставишь двесьце? – осведомился пан на диване.

– Как, двести уж проиграл? Так еще двести! Все двести на пе! – И, выхватив из кармана деньги, Митя бросил было двести рублей на даму, как вдруг Калганов накрыл ее рукой.

– Довольно! – крикнул он своим звонким голосом.

– Что вы это? – уставился на него Митя.

– Довольно, не хочу! Не будете больше играть.

– Почему?

– А потому. Плюньте и уйдите, вот почему. Не дам больше играть!

Митя глядел на него в изумлении.

– Брось, Митя, он, может, правду говорит; и без того много проиграл, – со странною ноткой в голосе произнесла и Грушенька. Оба пана вдруг поднялись с места со страшно обиженным видом.

– Жартуешь (шутишь), пане? – проговорил маленький пан, строго осматривая Калганова.

– Як сен поважашь то робиць, пане! (Как вы смеете это делать!) – рявкнул на Калганова и пан Врублевский.

– Не сметь, не сметь кричать! – крикнула Грушенька. – Ах петухи индейские!

Митя смотрел на них на всех поочередно; но что-то вдруг поразило его в лице Грушеньки, и в тот же миг что-то совсем новое промелькнуло и в уме его – странная новая мысль!

– Пани Агриппина! – начал было маленький пан, весь красный от задора, как вдруг Митя, подойдя к нему, хлопнул его по плечу.

– Ясневельможный, на два слова.

– Чего хцешь, пане? (Что угодно?)

– В ту комнату, в тот покой, два словечка скажу тебе хороших, самых лучших, останешься доволен.

Маленький пан удивился и опасливо поглядел на Митю. Тотчас же, однако, согласился, но с непременным условием, чтобы шел с ним и пан Врублевский.

– Телохранитель-то? Пусть и он, и его надо! Его даже непременно! – воскликнул Митя. – Марш, панове!

– Куда это вы? – тревожно спросила Грушенька.

– В один миг вернемся, – ответил Митя. Какая-то смелость, какая-то неожиданная бодрость засверкала в лице его; совсем не с тем лицом вошел он час назад в эту комнату. Он провел панов в комнатку направо, не в ту, в большую, в которой собирался хор девок и накрывался стол, а в спальную, в которой помещались сундуки, укладки и две большие кровати с ситцевыми подушками горой на каждой. Тут на маленьком тесовом столике в самом углу горела свечка. Пан и Митя расположились у этого столика друг против друга, а огромный пан Врублевский сбоку их, заложив руки за спину. Паны смотрели строго, но с видимым любопытством.

– Чем моген служиць пану? – пролепетал маленький пан.

– А вот чем, пане, я много говорить не буду: вот тебе деньги, – он вытащил свои кредитки, – хочешь три тысячи, бери и уезжай куда знаешь.

Пан смотрел пытливо, во все глаза, так и впился взглядом в лицо Мити.

– Тржи тысенцы, пане? – Он переглянулся с Врублевским.

– Тржи, панове, тржи! Слушай, пане, вижу, что ты человек разумный. Бери три тысячи и убирайся ко всем чертям, да и Врублевского с собой захвати – слышишь это? Но сейчас же, сию же минуту, и это навеки, понимаешь, пане, навеки вот в эту самую дверь и выйдешь. У тебя что там: пальто, шуба? Я тебе вынесу. Сию же секунду тройку тебе заложат и – до видзенья, пане! А?

Митя уверенно ждал ответа. Он не сомневался. Нечто чрезвычайно решительное мелькнуло в лице пана.

– А рубли, пане?

– Рубли-то вот как, пане: пятьсот рублей сию минуту тебе на извозчика и в задаток, а две тысячи пятьсот завтра в городе – честью клянусь, будут, достану из-под земли! – крикнул Митя.

Поляки переглянулись опять. Лицо пана стало изменяться к худшему.

– Семьсот, семьсот, а не пятьсот, сейчас, сию минуту в руки! – надбавил Митя, почувствовав нечто нехорошее. – Чего ты, пан? Не веришь? Не все же три тысячи дать тебе сразу. Я дам, а ты и воротишься к ней завтра же… Да теперь и нет у меня всех трех тысяч, у меня в городе дома лежат, – лепетал Митя, труся и падая духом с каждым своим словом, – ей-богу, лежат, спрятаны…

В один миг чувство необыкновенного собственного достоинства засияло в лице маленького пана:

– Чи не потшебуешь еще чего? – спросил он иронически. – Пфе! А пфе! (стыд, срам!) – И он плюнул. Плюнул и пан Врублевский.

– Это ты оттого плюешься, пане, – проговорил Митя как отчаянный, поняв, что все кончилось, – оттого, что от Грушеньки думаешь больше тяпнуть. Каплуны вы оба, вот что!

– Естем до живего доткнентным! (Я оскорблен до последней степени!) – раскраснелся вдруг маленький пан как рак и живо, в страшном негодовании, как бы не желая больше ничего слушать, вышел из комнаты. За ним, раскачиваясь, последовал и Врублевский, а за ними уж и Митя, сконфуженный и опешенный. Он боялся Грушеньки, он предчувствовал, что пан сейчас раскричится. Так и случилось. Пан вошел в залу и театрально встал пред Грушенькой.

– Пани Агриппина, естем до живего доткнентным! – воскликнул было он, но Грушенька как бы вдруг потеряла всякое терпение, точно тронули ее по самому больному месту.

– По-русски, говори по-русски, чтобы ни одного слова польского не было! – закричала она на него. – Говорил же прежде по-русски, неужели забыл в пять лет! – Она вся покраснела от гнева.

– Пани Агриппина…

– Я Аграфена, я Грушенька, говори по-русски, или слушать не хочу! – Пан запыхтел от гонора и, ломая русскую речь, быстро и напыщенно произнес:

– Пани Аграфена, я пшиехал забыть старое и простить его, забыть, что было допрежь сегодня…

– Как простить? Это меня-то ты приехал простить? – перебила Грушенька и вскочила с места.

– Так есть, пани (точно так, пани), я не малодушны, я великодушны. Но я былем здзивёны (был удивлен), когда видел твоих любовников. Пан Митя в том покое давал мне тржи тысёнцы, чтоб я отбыл. Я плюнул пану в физию.

155