– Да вот что вы сейчас сказали, – в удивлении смотрел на него Николай Парфенович, – то есть что вы до самого последнего часа все еще располагали идти к госпоже Верховцевой просить у нее эту сумму… Уверяю вас, что это очень важное для нас показание, Дмитрий Федорович, то есть про весь этот случай… и особенно для вас, особенно для вас важное.
– Помилосердуйте, господа, – всплеснул руками Митя, – хоть этого-то не пишите, постыдитесь! Ведь я, так сказать, душу мою разорвал пополам пред вами, а вы воспользовались и роетесь пальцами по разорванному месту в обеих половинах… О Боже!
Он закрылся в отчаянии руками.
– Не беспокойтесь так, Дмитрий Федорович, – заключил прокурор, – все теперь записанное вы потом прослушаете сами и с чем не согласитесь, мы по вашим словам изменим, а теперь я вам один вопросик еще в третий раз повторю: неужто в самом деле никто, так-таки вовсе никто, не слыхал от вас об этих зашитых вами в ладонку деньгах? Это, я вам скажу, почти невозможно представить.
– Никто, никто, я сказал, иначе вы ничего не поняли! Оставьте меня в покое.
– Извольте-с, это дело должно объясниться и еще много к тому времени впереди, но пока рассудите: у нас, может быть, десятки свидетельств о том, что вы именно сами распространяли и даже кричали везде о трех тысячах, истраченных вами, о трех, а не о полутора, да и теперь, при появлении вчерашних денег, тоже многим успели дать знать, что денег опять привезли с собою три тысячи…
– Не десятки, а сотни свидетельств у вас в руках, две сотни свидетельств, две сотни человек слышали, тысяча слышала! – воскликнул Митя.
– Ну вот видите-с, все, все свидетельствуют. Так ведь значит же что-нибудь слово все?
– Ничего не значит, я соврал, а за мной и все стали врать.
– Да зачем же вам-то так надо было «врать», как вы изъясняетесь?
– А черт знает. Из похвальбы, может быть… так… что вот так много денег прокутил… Из того, может, чтоб об этих зашитых деньгах забыть… да, это именно оттого… черт… который раз вы задаете этот вопрос? Ну, соврал, и кончено, раз соврал и уж не хотел переправлять. Из-за чего иной раз врет человек?
– Это очень трудно решить, Дмитрий Федорович, из-за чего врет человек, – внушительно проговорил прокурор. – Скажите, однако, велика ли была эта, как вы называете ее, ладонка, на вашей шее?
– Нет, не велика.
– А какой, например, величины?
– Бумажку сторублевую пополам сложить – вот и величина.
– А лучше бы вы нам показали лоскутки? Ведь они где-нибудь при вас.
– Э, черт… какие глупости… я не знаю, где они.
– Но позвольте, однако: где же и когда вы ее сняли с шеи? Ведь вы, как сами показываете, домой не заходили?
– А вот как от Фени вышел и шел к Перхотину, дорогой и сорвал с шеи и вынул деньги.
– В темноте?
– Для чего тут свечка? Я это пальцем в один миг сделал.
– Без ножниц, на улице?
– На площади, кажется; зачем ножницы? Ветхая тряпка, сейчас разодралась.
– Куда же вы ее потом дели?
– Там же и бросил.
– Где именно?
– Да на площади же, вообще на площади! Черт ее знает где на площади. Да для чего вам это?
– Это чрезвычайно важно, Дмитрий Федорович: вещественные доказательства в вашу же пользу, и как это вы не хотите понять? Кто же вам помогал зашивать месяц назад?
– Никто не помогал, сам зашил.
– Вы умеете шить?
– Солдат должен уметь шить, а тут и уменья никакого не надо.
– Где же вы взяли материал, то есть эту тряпку, в которую зашили?
– Неужто вы не смеетесь?
– Отнюдь нет, и нам вовсе не до смеха, Дмитрий Федорович.
– Не помню, где взял тряпку, где-нибудь взял.
– Как бы, кажется, этого-то уж не запомнить?
– Да ей-богу же не помню, может, что-нибудь разодрал из белья.
– Это очень интересно: в вашей квартире могла бы завтра отыскаться эта вещь, рубашка, может быть, от которой вы оторвали кусок. Из чего эта тряпка была: из холста, из полотна?
– Черт ее знает из чего. Постойте… Я, кажется, ни от чего не отрывал. Она была коленкоровая… Я, кажется, в хозяйкин чепчик зашил.
– В хозяйкин чепчик?
– Да, я у ней утащил.
– Как это утащили?
– Видите, я действительно, помнится, как-то утащил один чепчик на тряпки, а может, перо обтирать. Взял тихонько, потому никуда не годная тряпка, лоскутки у меня валялись, а тут эти полторы тысячи, я взял и зашил… Кажется, именно в эти тряпки зашил. Старая коленкоровая дрянь, тысячу раз мытая.
– И вы это твердо уже помните?
– Не знаю, твердо ли. Кажется, в чепчик. Ну да наплевать!
– В таком случае ваша хозяйка могла бы по крайней мере припомнить, что у нее пропала эта вещь?
– Вовсе нет, она и не хватилась. Старая тряпка, говорю вам, старая тряпка, гроша не стоит.
– А иголку откуда взяли, нитки?
– Я прекращаю, больше не хочу. Довольно! – рассердился наконец Митя.
– И странно опять-таки, что вы так совсем уж забыли, в каком именно месте бросили на площади эту… ладонку.
– Да велите завтра площадь выместь, может, найдете, – усмехнулся Митя. – Довольно, господа, довольно, – измученным голосом порешил он. – Вижу ясно: вы мне не поверили! Ни в чем и ни на грош! Вина моя, а не ваша, не надо было соваться. Зачем, зачем я омерзил себя признанием в тайне моей! А вам это смех, я по глазам вашим вижу. Это вы меня, прокурор, довели! Пойте себе гимн, если можете… Будьте вы прокляты, истязатели!
Он склонился головой и закрыл лицо руками. Прокурор и следователь молчали. Через минуту он поднял голову и как-то без мысли поглядел на них. Лицо его выражало уже совершившееся, уже безвозвратное отчаяние, и он как-то тихо замолк, сидел и как будто себя не помнил. Между тем надо было оканчивать дело: следовало неотложно перейти к допросу свидетелей. Было уже часов восемь утра. Свечи давно уже как потушили. Михаил Макарович и Калганов, все время допроса входившие и уходившие из комнаты, на этот раз оба опять вышли. Прокурор и следователь имели тоже чрезвычайно усталый вид. Наставшее утро было ненастное, все небо затянулось облаками, и дождь лил как из ведра. Митя без мысли смотрел на окна.